В поисках скрытого смысла. О поэтике эпиграфов в «Евгении Онегине»
СОДЕРЖАНИЕ: Об эпиграфах в пушкинском романе в стихах написано очень много. И всё же роль эпиграфов, их соотношение в текстом глав по-прежнему ясны не полностью. Попробуем, не претендуя на безусловную новизну истолкований, не торопясь перечитать роман.Ранчин А. М.
Об эпиграфах в пушкинском романе в стихах написано очень много. И всё же роль эпиграфов, их соотношение в текстом глав по-прежнему ясны не полностью. Попробуем, не претендуя на безусловную новизну истолкований, не торопясь перечитать роман. Ориентирами в этом перечитывании – путешествии по небольшому и бескрайнему пространству текста – будут три известных комментария: «“Евгений Онегин”. Роман А. С. Пушкина. Пособие для учителей средней школы» Н. Л. Бродского (1-е изд.: 1932), «Роман А. С. Пушкина “Евгений Онегин”. Комментарий» Ю. М. Лотмана (1-е изд.: 1980) и «Комментарий к роману А. С. Пушкина “Евгений Онегин”» В. В. Набокова (1-е изд., на английском языке: 1964).
Начнем, естественно, с начала – с французского эпиграфа ко всему тексту романа (В. В. Набоков назвал его «главным эпиграфом»). В русском переводе эти строки, якобы взятые из некоего частного письма, звучат так: «Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того особой гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, - следствие чувства превосходства, быть может мнимого».
Не касаясь покамест содержания, задумаемся о форме этого эпиграфа, зададим себе два вопроса. Во-первых, почему эти строки представлены автором произведения как фрагмент из частного письма? Во-вторых, почему они написаны по-французски?
Указание на частное письмо как на источник эпиграфа призвано, прежде всего, придать Онегину черты реальной личности: Евгений якобы существует на самом деле, и кто-то из его знакомых даёт ему такую аттестацию в письме к ещё одному общему знакомому. На реальность Онегина Пушкин будет указывать и позже: «Онегин, добрый мой приятель» (гл. I, строфа II). Строки из частного письма придают повествованию об Онегине оттенок некоей интимности, почти светской болтовни, пересудов и «сплетен».
Подлинный источник этого эпиграфа – литературный. Как указал Ю. Семёнов, а затем, независимо от него, В. В. Набоков, это французский перевод сочинения английского социального мыслителя Э. Бёрка «Мысли и подробности о скудости» (Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Пер. с англ. СПб., 1998. С. 19, 86-88). Эпиграф, как, впрочем, и другие эпиграфы в романе, оказывается «с двойным дном»: его подлинный источник надёжно спрятан от пытливых глаз читателя. В.И. Арнольдом указывался другой источник – роман Ш. де Лакло «Опасные связи».
Французский язык письма свидетельствует, что лицо, о котором сообщается, несомненно, принадлежит к высшему свету, в котором в России господствовал французский, а не русский язык. И в самом деле, Онегин, хотя в восьмой главе и будет противопоставлен свету, персонифицированному в образе «N. N. прекрасного человека» (строфа Х), - молодой человек из столичного света, и принадлежность к светскому обществу – одна из его наиболее важных его характеристик. Онегин – русский европеец, «москвич в Гарольдовом плаще» (глава VII, строфа XXIV), усердный читатель современных французских романов. Французский язык письма ассоциируется с европеизмом Евгения. Татьяна, просмотрев книги из его библиотеки, даже задаётся вопросом: «Уж не пародия ли он?» (глава VII, строфа XXIV). И если от подобной мысли, высказанной собирательным читателем из высшего света в восьмой главе, Автор решительно защищает героя, то с Татьяной он спорить не осмеливается: её предположение остаётся и не подтверждённым, и не опровергнутым. Заметим, что в отношении Татьяны, вдохновенно подражающей героиням сентиментальных романов, суждение о наигранности, неискренности не высказывается даже в форме вопроса. Она «выше» таких подозрений.
Теперь о содержании «главного эпиграфа». Главное в нём - противоречивость характеристики лица, о котором говорится в «частном письме». С тщеславием соединена некая особенная гордость, вроде бы проявляющаяся в безразличии к мнению людей (потому и признаётся «он» с равнодушием как в добрых, так и в злых поступках). Но не мнимое ли это безразличие, не стоит ли за ним сильное желание снискать, пусть неблагосклонное, внимание толпы, явить свою оригинальность. А выше ли «он» окружающих? И да («чувство превосходства»), и нет («быть может мнимого»). Так начиная с «главного эпиграфа», задано сложное отношение Автора к герою, указано, что читатель не должен ожидать однозначной оценки Евгения его создателем и «приятелем». Слова «И да и нет» - этот ответ на вопрос об Онегине «Знаком он вам?» (глава 8, строфа VIII) принадлежит, кажется, не только голосу света, но и самому творцу Евгения.
Первая глава открывается строкой из знаменитой элегии пушкинского друга князя П. А. Вяземского «Первый снег»: «И жить торопится и чувствовать спешит». В стихотворении Вяземского эта строка выражает упоение, наслаждение жизнью и её главным даром – любовью. Герой и его возлюбленная несутся в санях по первому снегу; природа объята оцепенением смерти под белой пеленой; он и она пылают страстью:
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга лёгкая, их окрилённый бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит.
Вяземский пишет о радостном упоении страстью, Пушкин в первой главе своего романа – о горьких плодах этого упоения. О пресыщении. О преждевременной старости души. А в начале первой главы Онегин летит «в пыли на почтовых», поспешая в деревню к больному и горячо нелюбимому ляде, а не катается в санях с прелестницей. В деревне Евгения встречает не оцепеневшая зимняя природа, а цветущие поля, но ему, живому мертвецу, в том нет отрады. Мотив из «Первого снега» «перевёрнут», обращён в свою противоположность. Как заметил Ю. М. Лотман, гедонизм «Первого снега» был открыто оспорен автором «Евгения Онегина» в IX строфе первой главы, изъятой из окончательного текста романа (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий // Пушкин А. С. Евгений Онегин: Роман в стихах. М., 1991. С. 326).
Эпиграф из римского поэта Горация «O rus!…» («О деревня», лат.) с псведопереводом «О Русь!», построенным на созвучии латинских и русских слов, - на первый взгляд, не более чем пример каламбура, языковой игры. По мысли Ю. М. Лотмана, «двойной эпиграф создаёт каламбурное противоречие между традицией условно-литературного образа деревни и представлением о реальной русской деревне» (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». С. 388). Вероятно, одна из функций этой «двойчатки» именно такова. Но она не единственная и, может быть, не самая главная. Диктуемое каламбурным созвучием отождествление «деревни» и «России» в конечном итоге вполне серьёзно: именно русская деревня предстаёт в пушкинском романе квинтэссенцией русской национальной жизни. А кроме того, этот эпиграф – своего рода модель поэтического механизма всего пушкинского произведения, строящегося на переключении из серьёзного плана в шутливый и наоборот, демонстрирующего вездесущесть и ограниченность переводимых смыслов. (Вспомним хотя бы иронический перевод исполненных бесцветных метафор преддуэльных стихов Ленского: «Всё это значило, друзья: // С приятелем стреляюсь я» [глава V, строфы XV, XVI, XVII]).
Французский эпиграф из поэмы «Нарцисс, или Остров Венеры» Ш. Л. К. Мальфилатра, переводимый на русский как: «Она была девушка, она была влюблена», открывает главу третью. У Мальфилатра говорится о безответной любви нимфы Эхо к Нарциссу. Смысл эпиграфа достаточно прозрачен. Вот как его описывает В. В. Набоков, приводящий более пространную, чем Пушкин, цитату, из поэмы: «“Она [нимфа Эхо] была девушка [и следовательно – любопытна, как это свойственно им всем]; [более того], она была влюблена… Я её прощаю, [как это должно быть прощено моей Татьяне]; любовь её сделала виновной …. О если бы судьба её извинила также!”
Согласно греческой мифологии, нимфа Эхо, зачахнувшая от любви к Нарциссу (который, в свою очередь, изнемог от безответной страсти к собственному отражению), превратилась в лесной голос, подобно Татьяне в гл. 7, XXVIII, когда образ Онегина проступает перед ней на полях читанной им книги (гл. 7, XXII-XXIV)» (Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». С. 282).
Однако соотношение эпиграфа и текста третьей главы всё же более сложно. Пробуждение в Татьяне любви к Онегину истолковывается в тексте романа и как следствие природного закона («Пришла пора, она влюбилась. / Так в землю падшее зерно / Весны огнём оживлено» [глава III, строфа VII]), и как воплощение фантазий, игры воображения, навеянной прочитанными чувствительными романами («Счастливой силою мечтанья / Одушевлённые созданья, / Любовник Юлии Вольмар, / Малек-Адель и де Линар, / И Вертер, мученик мятежный, / И бесподобный Грандисон, … Все для мечтательницы нежной / В единый образ облеклись, / В одном Онегине слились» [глава III, строфа IX]).
Эпиграф из Мальфилатра, казалось бы, говорит только о всевластии природного закона – закона любви. Но на самом деле об этом говорят процитированные Пушкиным строки в самой поэме Мальфилатра. В соотношении с пушкинским текстом их смысл несколько меняется. О власти любви над сердцем юной девы сказано строками из литературного произведения, причем созданного в ту же самую эпоху (в XVIII столетии), что и питавшие воображение Татьяны романы. Так любовное пробуждение Татьяны превращается из явления «природного» в «литературное», становится свидетельством магнетического воздействия словесности на мир чувств провинциальной барышни.
С нарциссизмом Евгения всё тоже не так просто. Конечно, мифологический образ Нарцисса простится на роль «зеркала» для Онегина: самовлюблённый красавец отверг несчастную нимфу, Онегин отвернулся от влюблённой Татьяны. В четвёртой главе, отвечая на тронувшее его признание Татьяны, Евгений признаётся в собственном эгоизме. Но самовлюблённость Нарцисса ему всё-таки чужда, он не полюбил Татьяну не оттого, что любил лишь себя самого.
Эпиграф к четвёртой главе, «Нравственность в природе вещей», изречение французского политика и финансиста Ж. Неккера, Ю. М. Лотман истолковывает как иронический: «В сопоставлении с содержанием главы эпиграф получает ироническое звучание. Неккер говорит о том, что нравственность – основа поведение человека и общества. Однако в русском контексте слово “мораль” могло звучать и как нравоучение, проповедь нравственности .... Показательна ошибка Бродского, который перевёл эпиграф: “Нравоучение в природе вещей” …. Возможность двусмысленности, при которой нравственность, управляющая миром, путается с нравоучением, которое читает в саду молодой героине “сверкающий взорами” герой, создавала ситуацию скрытого комизма» (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. С. 453).
Но этот эпиграф имеет, несомненно, и иной смысл. Отвечая на признание Татьяны, Онегин и вправду несколько неожиданно надевает маску «моралиста» («Так проповедовал Евгений» [глава IV, строфа XVII]). И позднее, в свой черед отвечая на признание Евгения, Татьяна с обидой вспомнит его менторский тон. Но она отметит и оценит и другое: «Вы поступили благородно» (глава VIII, строфа XLIII). Не будучи Грандисоном, Евгений не поступил и как Ловлас, отвергнув амплуа циничного соблазнителя. Поступил, в этом отношении, нравственно. Ответ героя на признание неопытной девушки оказывается неоднозначным. Поэтому перевод Н. Л. Бродского, несмотря на фактическую неточность, не лишён смысла. Нравоучение Евгения в чём-то нравственно.
Эпиграф к пятой главе из баллады В. А. Жуковского «Светлана», «О, не знай сих страшных снов, / Ты, моя Светлана!», Ю. М. Лотман объясняет так: «… Заданное эпиграфом “двойничество” Светланы Жуковского и Татьяны Лариной раскрывало не только параллелизм их народности, но и глубокое отличие в трактовке образа одного, ориентированного на романтическую фантастику и игру, другого – на бытовую и психологическую реальность» (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. С. 478).
В реальности пушкинского текста соотнесённость Светланы и Татьяны более сложная. Ещё в начале третьей главы со Светланой сравнивает Татьяну Ленский: «- Да та, которая грустна / И молчалива, как Светлана» (строфа V). Сон пушкинской героини в отличие от сна Светланы оказывается пророческим и, в этом смысле, «более романтическим», чем сновидение героини баллады. Онегин, спешащий на свидание с Татьяной – петербургской княгиней, «идёт, на мертвеца похожий» (глава VIII, строфа XL), словно жених-мертвец в балладе Жуковского. Влюблённый Онегин пребывает в «странном сне» (глава VIII, строфа XXI). А Татьяна теперь «теперь окружена / Крещенским холодом» (глава VIII, строфа XXXIII). Крещенский холод – метафора, напоминающая о гаданиях Светланы, происходивших на святках, в дни от Рождества до Крещения.
Пушкин то отклоняется от романтического балладного сюжета, то превращает события «Светланы» в метафоры, то оживляет балладную фантастику и мистику.
Эпиграф к шестой главе, взятый из канцоны Ф. Петрарки, в русском переводе звучащий «Там, где дни облачны и кратки, / Родится племя, которому умирать не больно», глубоко проанализирован Ю. М. Лотманом: «Пушкин, цитируя, опустил средний стих, отчего смысл цитаты изменился: У Петрарки: “Там, где дни туманны и кратки – прирождённый враг мира – родится народ, которому не больно умирать”. Причина отсутствия страха смерти – во врождённой свирепости этого племени. С пропуском среднего стиха возникла возможность истолковать причину небоязни смерти иначе, как следствие разочарованности и “преждевременной старости души”» (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. С. 510).
Безусловно, изъятие одной строки разительно меняет смысл строк Петрарки, и к эпиграфу легко подбирается элегический ключ. Мотивы разочарования, преждевременной старости души традиционны для жанра элегии, а Ленский, о смерти которого повествуется в шестой главе, отдал этому жанру щедрую дань: «Он пел поблёклый жизни цвет, / Без малого в осьмнадцать лет» (глава II, строфа Х). Но на дуэль Владимир вышел с желанием не умереть, а убить. Отомстить обидчику. Он был убит наповал, но проститься с жизнью ему было больно.
Так петрарковский текст, элегический код и реалии созданного Пушкиным художественного мира благодаря взаимному наложению создают мерцание смыслов.
На этом остановимся. Роль эпиграфов к седьмой главе ёмко и полно описана Ю. М. Лотманом, различные, взаимодополняющие, толкования эпиграфа из Байрона к восьмой главе даны в комментариях Н. Л. Броского и Ю. М. Лотмана.
Пожалуй, стоило бы напомнить лишь об одном. Роман Пушкина – «многоязычен», в нём сведены вместе разные стили и даже разные языки – в буквальном значении слова. (Стилевая многомерность «Евгения Онегина» замечательно прослежена в книге С. Г. Бочарова «Поэтика Пушкина» [М., 1974].) Внешний, самый заметный признак этого «многоязычия» - эпиграфы к роману: французские, русские, латинский, итальянский, английский.
Эпиграфы к пушкинскому роману в стихах подобны тому «магическому кристаллу», с которым сравнил своё творение сам поэт. Увиденные сквозь их причудливое стекло, главы пушкинского текста обретают новые очертания, оборачиваются новыми гранями.