Творчество Вячеслава Иванова

СОДЕРЖАНИЕ: Крупнейшим представителем теургического символизма является Вячеслав Иванов: поэт, драматург, переводчик, теоретик. Правда, многие современники как поэта Иванова не признавали. Основная причина такой оценки — непонятность его стихов.

И.Машбиц-Веров

Наряду с Белым крупнейшим представителем теургического символизма является Вячеслав Иванов: поэт, драматург, переводчик, теоретик. Правда, многие современники как поэта Иванова не признавали. Основная причина такой оценки — непонятность его стихов, вызванная, по крайней мере, двумя обстоятельствами. Во-первых, Иванов шагу не ступает без обращения к античной мифологии, к образам и поучениям из индийской мудрости, Библии, мифологии Египта. Причем поэт обычно лишь пунктиром намечает свои историко-литературные реминисценции и субъективистски их истолковывает. Дриады, наяды, феникс, кибелы, хариты, Кронос, фимелы, менады, Магдалина, Лия, Рахиль, Эрос и даже Антэрос — постоянный реквизит поэзии Иванова. Недаром даже такой знаток античности, как Ин. Анненский, называл стихи Иванова «криптограммами» и советовал при их чтении обращаться к специальному словарю. Да и сам поэт прилагает к своим книгам объяснительные словарики.

Второе обстоятельство, затрудняющее понимание стихов Иванова, — пристрастие к старославянскому, отчасти к областному языку, собственное словотворчество в этом духе и сложный синтаксис: конь пенит кипь, купина зарниц, чарый хмель, утомные кущи, соприродный огнь, огнежалый перун, ключарица, водырь — вот образчики этого словаря. А расположение слов, подчиненное ритмическим задачам, нередко запутывает их взаимные отношения, «загадывая загадки, какое слово каким управляет» (Брюсов).

И все же крупнейшие знатоки стиха считали Вяч. Иванова «замечательным мастером», достигшим «вершин искусства». Критик А. Г. Горнфельд, отмечая названные недостатки Иванова, пишет и о его достоинствах, основываясь, в частности, на стихотворении «Макрокосм». В этом стихотворении, говорит он, «есть пафос отвлеченной мысли и красота возвышенного сопоставления... Оно ясно, серьезно, красиво и умно». Оно — «так просто и понятно, что хочется спросить поэта: почему вы не пишете так всегда? Что вы ищете в «удолиях» и «беловейных волжбах?».

Горнфельд верно определил сильные стороны Иванова: это поэзия ума, в которой основное — «пафос отвлеченной мысли и красота возвышенных сопоставлений». В чем же конкретно заключается «пафос» Вяч. Иванова?

Мы помним, что в «Заветах символизма» (1910) Вяч. Иванов призывал заблудших символистов вернуться к первоначальной «тезе» теургии. Утверждение этого мистического «Да» и было пафосом поэзии Иванова. Но, в отличие от А. Белого и особенно раннего Блока, Иванов воплощает теургическую «тезу» прежде всего в философски-отвлеченных образах.

Как поэт Иванов заявил о себе в 1903—1904 годах книгами «Кормчие звезды» и «Прозрачность». Кажется, ни один поэт не дебютировал столь объемистыми книгами.

Впрочем, это закономерно. Белый и Блок в те же годы выступили еще очень молодыми: 22—23 лет. Иванов же вошел в литературу в расцвете сил (37 лет), вполне сложившимся мыслителем, ученым, профессором, поэтом. Его книги содержат итоги труда за 14—15 лет. Не случайно поэтому он сразу занял место «мэтра», и его «среды» (1905—1907) стали литературным центром. А Белый писал по этому поводу: «Один из самых малопонятных писателей оказался... организатором литературной жизни Питера. К Вячеславу Иванову идут все — идут чуть ли не с улицы... Кабинетный затворник и отшельник накладывает эпитимьи, бичует, связывает души, отпускает и разрешает грехи».

Сущность поэзии Вяч. Иванова определил, со свойственной ему проницательностью, В. Брюсов. Ее «основной пафос, — писал он в рецензии на «Кормчие звезды»,— своеобразное сочетание античного мировоззрения с христианством. Жажда античной полноты жизни сочетается у него с христианским культом жертвы. И если, с одной стороны, Иванов призывает к «Тризне Диониса»:

Увейте гроздьем тирсы, чаши!

Властней богов, сильней судьбы,

Несите упоенья ваши.

Восстаньте — боги, не рабы!

Земных обетов и законов

Дерзните преступить порог! —

то, с другой стороны, он показывает, что именно ищет поэт в этом вакхическом исступлении:

И в муке нег, и в пире стонов

Воскреснет искупленный бог!.

В этих пределах заключена вся поэзия Вячеслава Иванова».

Брюсов, однако, не развивает своих мыслей о содержании поэзии Иванова. И мы понимаем, почему это так: теургия и «искания» мистиков всегда, по существу, были чужды ему. Брюсов поэтому оговаривается, что «как бы мы ни относились к мировоззрению поэта», перед нами мастер стиха; и он, критик, сосредоточивает затем свое внимание на «форме»: яркости образов, точности выбранных выражений и т. п.

Однако то, что Брюсов лишь бегло упоминает, — мировоззрение поэта; то, о чем и другие критики говорят лишь в общих чертах, нам необходимо раскрыть полнее. Важно проследить, в каких конкретных образах, темах, мотивах воплощается здесь теургия и куда это в конечном счете приводит. С этой точки зрения все произведения Иванова можно разделить на три группы.

Первая, основная группа, — философские стихи о космосе, о человечестве, об историческом движении народов и их современном состоянии. По философской своей сути — мир, в воплощении Иванова, освещается с позиций соловьевской теургии. Скоро придет религиозное возрождение человечества: таков основной тезис. В стихотворении «Лето Господне» это чаемое пришествие божественной «прозрачности» дано, пожалуй, с наибольшей отчетливостью:

Милые братья!..

При дверях

Лето господне

Благоприятное!..

Неба зачатия,

Дух умоля,

В древнее чрево

Примет земля...

Сердце изменится...

Вейся прозрачнее,

Пламень души!

Однако, в отличие от Вл. Соловьева, Иванов рисует «зачатие господнего лета» на земле не только в национально-русском, но и в античном выражении: современные религиозные чаяния для него — продолжение извечных, проявившихся еще в древней Греции, стремлений и надежд. Что касается специфически «русского» воплощения теургии, то в этом отношении особенно показательны «Стих о святой горе» и «Милость мира».

Эпиграф к первому стихотворению — предсмертные слова Вл. Соловьева: «Трудна работа Господня». Поэт и показывает эту «трудную работу» на «земле святорусской». На высокой горе, среди неезженых дорог, нехоженых троп, где даже «пути неслежены», ставят «церковь соборную нечисленные верные подвижники». Люди эти, однако, еще сами «не видят, не ведают, не знают, что творят», — в них говорит природное, извечное начало. Но приходит «Царица Небесная» и открывает смысл подвижнического труда:

Уже вы богу присные угодники,

А миру вы славные светильники,

О святой Руси умильные печальники!..

А времен божиих не пытайте,

Ни сроков оных не искушайте.

Как сама я, той годиной пресветлою,

Как сама я, Мати, во храм сойду:

Просветится гора поднебесная

Вам в обрадование и в оправдание,

И Руси великой во освящение,

И всему миру божиему во осияние!.

В стихотворении «Милость мира» народ-богоносец дается в ином аспекте. Здесь воспевается его смирение, покорность, жертвенная готовность к мукам. Народ славит бога и Христа, «скорбящий лик Матери», иконостас, «тяжкий крест» своей бездольной жизни как величайшую «милость», посланную ему во имя конечного «cпасения»:

Единого разноглагольной

Хвалой хвалить ревнует тварь.

Леп, господи, в Руси бездольной

Твой крест и милостный алтарь!..

Нет, ты народа моего

О, Сеятель, уж не покинешь!

Ты богоносца не отринешь:

Он хочет ига твоего.

Еще чаще, чем в русской ипостаси, дается Ивановым религиозное воскресение человека в ипостаси античной; и святую троицу (бог-отец, богоматерь, Христос) заменяют Кронос-Зевс, Фемида и Дионис. Основывается это на одном древнем мифе. Титаны некогда растерзали Диониса, сына Кроноса и Фемиды. А из земли, пропитанной кровью Диониса, Прометей сотворил человека. В человеке поэтому с самого рождения заложено «божественное» начало. И оно, преодолев все заблуждения, муки и испытания, неизбежно восторжествует.

Автор всюду и настойчиво подчеркивает: жесточайшие испытания человека необходимы, оправданы, их надо принимать с радостью. Людей в их разлученности «единит покорность единой, вечной Воле». А Волей этой «суждено нам испить три чаши»: одиночество, смерть и любовь. Муки людей предустановлены богом и нужны для его славы («Се для Моей небесной славы не молкнет стон и льется кровь»). Сам бог был жертвой, и жертвенность поэтому легла в основу мира. Страдания же и слезы людские искупаются «восторгом вечной любви»:

Я — жертва — жертвенник творила:

Достойны жертв дары мои!

Я мир слезами напоила:

Их сплавит в людях жар горнила

В восторги вечные Любви!!

Другая группа произведений Иванова посвящена теме поэта и поэтического творчества. Художник прозревает в жизни ее божественные истоки; для него «природа — знаменье и тень предвечных дел»: такова основная мысль Иванова. И вот его нерушимый завет поэту:

Творящей Матери наследник, воззови

Преображение вселенной,

И на лице земном запечатлей в любви

Свой Идеал богоявленный!

То, чего не в состоянии осмыслить обычные смертные, осмысливает, по Иванову, поэт. Он «дает голос немоте, безликому Хаосу — краски, облекает Несказанное — Глаголом, Сокровенное — Явленьем». И, разумеется, все это освящено богом, Дионисом, Орфеем, Харитами, а затем и Данте, Гомером и т. д.

Красота, музыка и вещее прозрение — вот оружие и сила поэта. Этим он дает ощутить божественную благость бытия. И хотя благость эта есть и в земной жизни, но полностью она раскрывается в иномирном, в соединении — через смерть — с богом. Так происходит и с зерном. Необходима самоутрата, чтобы найти себя и возродиться:

Ищет себя, умирая, зерно — и находит, утратив:

Вот твой, Природа, закон! вот твой завет, Человек!..

Своего истинного величия поэт достигает в мигах откровений. Лишь на миг «день пурпур царственный дает вершине снежной», возвещая «божественный восход»; лишь «миг растит зима цветок снежинки белой»; лишь на мгновение являются радуга, метеор, молния, и подобно всему этому «и ты, поэт, на миг земле печальной дан». Но миг этот «вечностью осиян»:

Миг — и песнь отзывом полным, повторя внушенье бога ,

С уст гремящих неудержно, совершенная, слетает.

Поэт должен быть чист сердцем, чужд «корысти земной», чужд малейшего недоверия к «откровениям». Иначе он — лишь «мнимый Феба прорицатель».

Таков образ поэта, по Иванову. Это — теург, постигающий божественные основы бытия средствами красоты и музыки, не отворачивающийся и от земли, но предпочитающий небо. Это — пророк, живущий мигами откровений. Наиболее ясно, без отягощенности мифологией, это провозглашено Ивановым в стихотворении «Поэты духа», которым открывается книга «Прозрачность»:

Снега, зарей одеты

В пустынях высоты,

Мы — Вечности обеты

В лазури красоты.

Мы — всплески рдяной пены

Над бледностью морей,

Покинь земные плены,

Воссядь среди царей!

Не мни: мы, в небе тая,

С землей разлучены:

Ведет тропа святая

В заоблачные сны.

Третья группа произведений — о природе, о городах и разных странах (Италия, Париж, Москва...).

Достойно внимания, что, уходя от мистики, Иванов создает сильные и интересные стихотворения, зарисовки, полные подчас наблюдательности, подлинной поэтичности. Таковы, к примеру, стихи «Сфинксы над Невой» и особенно «Осень» — оригинальная и на редкость тонкая зарисовка умирающей осенней природы:

Что лист упавший — дар червонный;

Что взгляд окрест — багряный стих...

А над парчою похоронной

Так облик смерти ясно-тих.

Так в золотой пыли заката

Отрадно изнывает даль;

И гор согласных так крылата

Голуботусклая печаль.

И месяц белый расцветает

На тверди призрачной — так чист!..

И, как молитва, отлетает

С нeмых дерев горящий лист.

Но такие стихи — редкое исключение. Как правило, и в этой теме господствует теургия. Так, например, великолепное Приднепровье и Киев оказываются «пламенниками божиими»:

Вот они, нагория,

Дальние синеются;

Ясно пламенеются

Пламенники божии:

Станы златоверхие

Воинства небесного...

Обыкновенная вода «криницы» оказывается Христовым напитком :

В райском поле — огородец.

Цвет лазоревый — колодец.

Говорит с душой Христос:

«Наклонися у криницы,

Зачерпни Моей водицы...»

С этих же позиций Иванов осмысливает Москву; и «город-марево», освященный «знаменами» церковных глав, оказывается «волшебным станом, ключарем мирских чудес, талисманом небес...».

Следуя по пути теургии, Иванов неизбежно сталкивается и с теософией, с той «астрологией», которую А. Белый возвестил в «Наине», через Шмидта («Серебряный голубь»), через Дудкина («Петербург»). Недаром первая книга Иванова называется «Кормчие звезды». Звезды здесь, действительно, возникают как «щогла» (вехи), и для людей эти «кормчие звезды — вернее брега». В стихотворении «Дни недели» объявляется, что человечеству навечно сопутствуют «чредой священной... звеэдные чары, таинственные божества», предопределяя ход истории. Поэтому Марс предвещает войны, под Водолеем «жизнь смеется мертвой злобе», под Венерой жизнь «полна богатств и лени», под Сатурном «блеск Авроры Солнцебога приведет». Теория «божественного предопределения» истории привела, между прочим, к тому, что в 1914—1917 гг. Иванов, этот, казалось бы, проповедник смирения и вселюбви, оказался бардом войны. Он ее воспевал как «вселенский подвиг» русских, побивающих врага с помощью бога и святых:

Когда решеньем вышних сил

Русь ворога превозмогает, —

Архистратиг ли Михаил,

Иль ей Георгий помогает.

И на вселенские весы

Бросая подвиг достославный,

Своей не видишь ты красы,

Своей не веришь правде явной...

Впрочем, такое поэтическое воплощение войны было тогда общим для подавляющего большинства поэтов: не только для символистов, но и для Гумилева, Клюева. Все они освящали войну прежде всего богом. Недаром модный религиозный философ того времени В. Эрн назвал всех этих литераторов — поэтов, публицистов, философов, экономистов (Мережковского, Розанова, Белого, Вяч. Иванова, Бердяева, самого себя) независимо от частных расхождений, единой семьей— «Domus nostri».

С приходом Октября Вяч. Иванов не сразу эмигрировал. Напротив, в годы саботажа интеллигенции он стал работать в Наркомпросе, был ректором и профессором Бакинского университета. Уехал за границу он позже: в 1924 году. Какова же была его позиция в первые послеоктябрьские годы?

Ответ, очевидно, надо искать в его творчестве, в опубликованных в это время стихах и сонетах, поэме «Младенчество», статье «Кручи», трагедии «Прометей», наконец, в его переписке с М. Гершензоном («Переписка из двух углов», 1922).

Статья «Кручи» представляет собой философстао-политический трактат об эпохе, настоящем и будущем человечества и искусства. Переживаемое время, утверждает Иванов, чрезвычайно трудное. Люди в смятении. Одни кричат, что кругом непролазные крутизны, всех ждет гибель. Другие же обещают в неизвестной дали некий «дол». Но все «одинаково не знают, что впереди». Вяч. Иванов и выясняет «истинное» положение дел.

Человечество переживает всемирно-исторический переворот, и начался этот переворот давно: война и революция лишь обнажили происходящее, вовлекши людей «в ураган сверхчеловеческих ритмов исторических демонов». Суть же переворота в том, что изживается одно мировоззрение — гуманистическое и нарождается новое — антигуманистическое. Кризис умирающего гуманизма и бой за «меняющее кожу» человечество — вот в чем смысл эпохи.

Гуманистическое мпровоззрение, объясняет Иванов, основано на «отвлеченном понятии о природном достоинстве человека». Оно «приписывает признакам человечности положительную ценность», а идеалом его является «гармоническое развитие человеческих свойств и особенностей».

Такое мировоззрение имеет давнее происхождение. Оно начинается с определенным образом истолкованного эллинства, связываемого с демократией, провозглашающего «мерой вещей — человека», а Прометея — «мучеником человеколюбия»; оно затем продолжается в александрийскую эпоху, Римом, эпохой Возрождения, революционными преданиями ХVIII века, наконец — в наши дни — Анатолем Франсом, марксизмом и «красными культуртрегерами».

Но это, утверждает Иванов, ложное мировоззрение: «градостроительство животного», мелинит, «взрывы которого так перевернули вокруг нас вверх дном все, чего доселе еще не разрушили». Основная же ошибка гуманизма в том, что он «отвращается от христианских посулов, потусторонних надежд» и всецело занят «земным хозяйствованием».

И вот наступило, наконец, время, когда человечество может сбросить «ярмо гуманизма и «Декларации прав человека и гражданина», — тлеющий труп». Новое мировоззрение выдвигает поэтому «на место устойчивого гуманистического самоутверждения человеческой особи» иной принцип: «принцип очищений, таинств, проблему духовного возрастания, мистерий». Утверждение достоинства человека, объявляет Иванов, не «в гармоническом развитии человеческих свойств и способностей», а «в достоинстве блудного сына царева», которому надлежит «возрасти до совершенства Отчего, до осуществления в нем Богочеловека, целостного преображения внутренней формы человека в день всеобщего воскресения». В это смысл нового мировоззрения. для его достижения человечеству необходимо еще, в частности, осмыслить смерть как некую «поучительную школу», ибо «последний итог последней человеческой свободы», ведущий ко «дню всеобщего воскресения», проходит через смерть. И это, пишет Иванов, понимал Ницше, возвестивший: «Умри и стань!»; «Человек — нечто в нас, что должно быть превзойдено и преодолено».

Так новое, противостоящее гуманизму мировоззрение связывается не только с христианской мистикой, но и с Ницше, а в древней своей генеалогии — с Платоном, культом Диониса, эллинской мистикой.

Соответственно сказанному развивается и новое искусство, «отмечающее внутренние процессы жизни, отвергающее злачные пажити в пределах гуманизма». Художник теперь, по Иванову, «приобретает транссубъективный фокус зрения: он разлагает целостный состав унаследованного мировоззрения, его дух вылетает из своего человеческого дома».

А такое искусство «необходимо определится как религиозное», христианство в нем «дивно оживает и сполна осмыслится». Ибо, наконец, «постигнется, что значат евангельские слова о вовлечении всех во Христа».

Вместе с тем, новое мировоззрение приводит, по Иванову, к очень важным политическим выводам. Последнее, правда, дается в несколько зашифрованной форме, как «проблема очищения преступника». Однако смысл «проблемы» ясен.

В свете нового мировоззрения люди, наконец, должны понять, что, «совершая злодеяние, убивая врага», они убивают «реального своего двойника». Ибо «Человек един, все мы единый Адам». А с этих позиций «проблема очищения от пролитой крови» может и должна быть решена так, как ее решал еще Достоевский, а до него Софокл. Именно: преступник должен всенародно покаяться в своем преступлении, повиниться в совершенных злодеяниях и, «покинув только что добытый престол, пойти смиренным странником на богомолье».

Иванов писал «Кручи» в то время, когда еще продолжалась гражданская война. Действительно, крови тогда было пролито и еще проливалось немало, а пролетариат, говоря словами Вяч. Иванова, «только что добыл престол». Иванов и советует ему всенародно покаяться, оставить «престол» и обратиться к «внутреннему очищению, мистически обобществленной совести, соборности». Это и будет осуществлением нового мировоззрения; и это, добавляет автор, уже, конечно, не гуманизм, — а ступень высшая, чем вся прекрасная «человечность».

С другой же стороны, с этих позиций оказывается возможным простить пролетариату его «преступление»: здесь возникает «взгляд на преступника, как на отщепенца, нуждающегося в воссоединении с целым». К мистическому воссоединению с целым и призывает «отступника» Иванов своими «Кручами».

В. И. Ленин указывал, что марксист должен «уметь разбираться в тех ходячих фразах и всевозможных софизмах, которыми прикрывает каждый класс и каждый слой свои эгоистические поползновения и свое настоящее «нутро». «Новая» философия истории и искусства Иванова — несомненно, яркий образец такой софистики, прикрывающей надежды и поползновения внутренней контрреволюции. По существу же здесь нет решительно ничего нового. Это та же теургия, но дополненная, в соответствии с политическим моментом, двумя положениями. Первое: борьба с марксистско-ленинской идеологией «красных культуртрегеров» дается в «новой» форме борьбы с «устаревшим» гуманизмом. И второе: надо изнутри, методом перевоспитания, образумить «преступников», обратив их к «правде» мистики. Те же идеи художественно воплощены в произведениях Иванова послеоктябрьских лет.

В поэме «Младенчество» речь идет о раннем детстве поэта. Но это такое освещение психологии ребенка, которым утверждаются «извечные», якобы, и непреодолимые мистические основы человеческого сознания, — своеобразная параллель к «Котику Летаеву» Белого.

Стихи и стансы уже непосредственно воплощают идеи «Круч»: это призыв к прекращению «братоубийственных расприй» во имя «единого человека», утверждение, что «свет иной чем разум» приходит в мир, с ним грядет спасительный «Жених» и т. д.:

Как мать Сыра-Земля томится,

Как стосковалась — по любви!

Как человечество стремится,

Ступая по пояс в крови.

K тому же солнцу, к той же цели!

Когда ж прочтут творцы Адама,

Что в них единый жив Адам?..

Пою: железным поколеньям

Изойдет на смену кроткий сев...

Пою, что тает сон Сновидца,

Встречает сердце Пришлеца;

Что блудный сын обрел Отца..

и т. д.

Крупнейшее произведение Иванова этого периода — трагедия «Прометей» — призвана разрешать те же задачи. По верованию древних, Прометей — титан, создавший из глины первого человека и ожививший его огнем, похищенным у бога (Зевса). Отсюда — традиционное понимание этого образа: Прометей — богоборец и благодетель человечества, великий человеколюбец, принесший людям свет просвещения, сознание собственной силы, собственного достоинства, чувство независимости от судьбы и богов. Но случайно в годы Великого Октября Прометеем, борющимся за освобождение человечества, представляли пролетариат.

Иванов иначе трактует этот образ. Традиционное понимание Прометея, как носителя высочайшего гуманизма, антибожественного, целиком идущего под знаменем «земного хозяйствования», — его, естественно, не устраивает.

И вот, посредством явно произвольного и софистического толкования древних мифов, Иванов представляет Прометея лгуном, тираном, обманщиком, сеятелем смуты и разорения, предателем. Прометей обманывает богов, которые даровали ему, по его просьбе, Пандору как жену, а он отвернулся от нее и заковал в цепи. Он обманывает людей, которым должен был принести огонь «божественный», а принес огонь «молний». Он вообще вредоносен, так как вместо того чтобы устроить жизнь на земле, говоря словами из трагедии, «без расприй, без насилия, без святотатства», оказывается, вовсе «не хотел согласья». Наконец, Кротоса и Бию, символизирующих в трагедии «Власть и Силу», которые должны «охранять покой», Прометей превращает в тюремщиков и насильников, стерегущих Пандору, носительницу свободы и счастья народа, посланницу Кронида, Фемиды и Диониса (а по Иванову, как мы знаем, это равнозначно «святой троице»).

Однако, при всем этом, Иванов не отрицает субъективной честности Прометея и его преданности людям. «Он положил свою душу за человечество, — объясняет автор, — но совершил этот подвиг не как Агнец божий, а как мятежный Титан, — в грехе и дерзновенной надежде». И отсюда все бедствия.

Трагедия кончается том, что Кротос и Бия, восстановленные Пандорой в своей роли «блюстителей законов, как их родила в веках необходимость»; утихомиривают «мятежников», питомцев Прометея, а его самого «уводят скованного». Так бесславно кончается безбожное дело Прометея.

Нетрудно разгадать философско-политический смысл трагедии. Образом своего Прометея Иванов хочет сказать, что никакая, даже самая субъективно-честная и жертвенная «мятежность Титана», но совершаемая без «бога, в грехе и дерзновенной надежде», не может принести людям счастье. Такой Титан неизбежно «самоистощится в ненависти и любви». Он обречен на банкротство. Таким образом развенчивается величайший образ гуманиста-богоборца, а с ним и гуманизм. Спасение же в том, чтобы смириться перед «божественным»: «положить свою душу, как агнец божий».

В 1919 году, в разгар гражданской войны, такая проповедь означала лишь одно: «красные культуртрегеры», эти безбожные Прометеи, должны, наконец, осознать гибельность своего греховного прометеанства; они должны религиозно перестроиться в покорности богу: «отщепенцы нуждаются в воссоединении с целым».

Жизнь, однако, не принимала призывов и заклинаний Вяч. Иванова. Советские люди продолжали идти своим, отнюдь не религиозным путем. И вот почему, в переписке с М. Гершензоном спев свою лебединую песнь в честь мистики, Иванов окончательно отвернулся от советских Прометеев и ушел в эмиграцию.

М. Горький дает портрет Иванова-эмигранта: «Преждевременно и жалко стар... Непререкаемо уверен, что он «столп и утверждение истины». Прекрасно изучил все изгибы реакционной мысли... Жозефа де Местр считает гением. Об успехах России — по эмигрантскому канону: «потемкинские деревни» и прочее в этом роде».

Так круг естественно замкнулся: предав Россию, символист-теург нашел свою «родину» под эгидой Римского папы.

Скачать архив с текстом документа