Тяжёлая лира Ходасевича
СОДЕРЖАНИЕ: 16 (28) мая исполняется 120 лет со дня рождения Владислава Фелициановича Ходасевича — одного из лучших лириков, литературных критиков и мемуаристов Серебряного века.Евгений Сухарев
16 (28) мая исполняется 120 лет со дня рождения Владислава Фелициановича Ходасевича — одного из лучших лириков, литературных критиков и мемуаристов Серебряного века. Нельзя сказать, что этот юбилей отмечается столь широко и полно, как того требуют масштаб личности и вклад Ходасевича в русскую культуру. Несмотря на регулярно переиздающиеся книги его поэзии и прозы (с конца восьмидесятых в метрополии вышло полное собрание стихотворений под престижнейшей маркой «Библиотеки поэта», роман «Державин», четырехтомное Собрание сочинений и два тиража мемуарного «Некрополя», — и все это, не считая разного рода обычных сборников), Ходасевич до сих пор кажется фигурой недооцененной. В этом он отчасти «виноват» сам: не слишком уживчивый человек, поэт «последних» вопросов и жесткий, с «последней прямотой» говорящий мемуарист.
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, —
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть, —
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?
Впрочем — так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины — к причине,
А глядишь — заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами, —
Только есть одиночество — в раме
Говорящего правду стекла.
Такой пронзительный автопортрет — стихотворение «Перед зеркалом» — создал поэт в 1924 году...
Его главный учитель — великий Александр Блок — прочно и безусловно вошел в читательскую «классику». Одногодок Ходасевича Николай Гумилев почитаем и любим гораздо более; есть даже именная поэтическая премия «Заблудившийся трамвай». Притом, что Гумилева при советской власти аттестовали как белогвардейского заговорщика и «пустили в расход», а после, словно устыдившись чего-то, потихоньку стали издавать в разных учебных, как правило, хрестоматиях и антологиях — и то в очень малых дозах, — связь с ним, с его наследием никогда не прерывалась. Выходит, что гумилевское участие-неучастие в вооруженном заговоре против «трудового народа» — преступление все же меньшее, нежели эмиграция Ходасевича. Его влияние на поэзию в метрополии было, как видится, ничтожно мало. Во всяком случае, несравнимо с гумилевским. Ходасевича не издавали вообще — лет шестьдесят, пока не пришел Горбачев, и эмиграция из советской России перестала быть синонимом измены родине. Разумеется, был Самиздат. Стихи Ходасевича двадцатых годов как-то распространялись… но, кажется, потаенные Ахматова, Пастернак, Мандельштам и Цветаева требовались в первую очередь. Кстати, едва ли не единственное упоминание Ходасевича в легальной «читательской» литературе — одна фраза из пастернаковского очерка «Охранная грамота», там, где он платил проигрыш Маяковскому за орла и решку.
Зато, начиная с восемьдесят девятого, с выходом его стихов в «Библиотеке поэта», приходит запоздалое, но и полное его открытие. Он словно предвидел свое запоздание, иронизируя на сей счет (дело было во время гражданской войны): «Лет через сто какой-ниб молодой ученый, или поэт, а то и просто сноб, долгоносый болтун, вроде Вишняка*, разыщет книгу моих стихов и сделает (месяца на два) моду на Ходасевича». Ирония иронией, однако «Тяжелая лира» и в особенности «Европейская ночь» к моде никак не располагают. Все глубже: Ходасевич обладал аналитическим, безыллюзорным взглядом на людей и события и жестким, нонконформистским, как сейчас бы сказали, характером. Этот взгляд и этот характер позволили ему разобраться очень скоро в большевизме и, эмигрировав, также очень скоро и среди беженцев поставить себя обособленно. Обособленность Ходасевича синонимична его постсимволистскому запозданию, о котором я упомянул в начале этих заметок. Теперь нужно разъяснить, что я имею в виду.
Ходасевич на шесть лет моложе Блока и Андрея Белого — людей, определивших не только его литературную и человеческую судьбу, но и все дальнейшее развитие Серебряного века, создавших, по сути, язык русской революции и эстетику русской смуты — воистину символистский язык и символистскую эстетику. Ибо революция и смута, при всей их конкретности и «вещности», явления символистского порядка.
Ходасевич немыслим без русского символизма — как писатель, он вырос в его школе. Блока он не только нежно любил, но и в первых своих книгах — в «Молодости» и «Счастливом домике» — вольно или невольно следовал Прекрасной Даме и Снежной Маске. Вспомните его стихи 1905 года «Вечером в детской» и сравните с написанным тогда же блоковским «Поэтом» — голоса почти неразличимы, только лишь у Ходасевича детям «хочется чудной сказки», а у Блока сказке конец, потому что Прекрасная Дама «не придет никогда: она не ездит на пароходе». Потом в нашей поэзии появится тема пьяного, болотного блоковского Петербурга и «Брента, рыжая речонка, Лживый образ красоты» у Ходасевича. Да и вообще эволюция Ходасевича шла как блоковское эхо, от позднего символизма к подлинной реалистической традиции у обоих поэтов, открытой еще Пушкиным на рубеже двадцатых-тридцатых годов девятнадцатого века. Пожалуй, русский модерн не знал таких верных традиционалистов, как Блок и Ходасевич. Более того: мне кажется, Блок остановился там, откуда Ходасевич, опаздывая на десяток лет, продолжил долгий путь к вершинам своей поэзии — последней изданной на родине перед эмиграцией книге «Тяжелая лира» (1922) и циклу «Европейская ночь» (1927). И еще мне кажется, что Ходасевич угадал язык, которым мог бы писать Александр Блок, доживи он до конца двадцатых — до «Встаю расслабленный с постели…», «An Mariechen», «Окон во двор»… Потом Ходасевич-лирик практически замолкает, вплоть до самой смерти, последовавшей 14 июня 1939 года, работая как критик и мемуарист.
Ходасевич — действительно запоздавший поэт. Он пришел к русскому символизму, уже застав его кризис. Пройдя его школу, он остался верен «последнему великому течению», по ахматовской характеристике, в русской литературе — как в сталинские годы не предали друг друга былые акмеисты. Именно поэтому он не примкнул, последовав примеру Александра Блока, к акмеистскому Цеху поэтов, да и вообще принципиально остался вне всяких течений и групп. Ходасевич творил и жил, как человек частный и частность всему предпочитающий — и в этом смысле оказался в двадцатом веке прямым предшественником Иосифа Бродского, именно так сформулировавшего свою манеру социального поведения. Нам, современникам Бродского, теперь она кажется универсальной.
Ходасевич запоздал — еще и потому, что сам перестал писать стихи, видимо, понимая, что словарь, с которым он имел дело, словарем поэзии Серебряного века уже назвать было нельзя. Это было так, словно поэзия, исчерпав себя, заговорила голосом прозы — ближе к Кафке, Андрею Платонову и Владимиру Набокову («Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Идет безрукий в синема» — типично набоковская эстетика), если такая аналогия возможна и уместна. Это и впрямь была тяжелая лира — без всяких кавычек и символистских приемов.
И слава Богу, что он запоздал, ибо стал истинным нашим современником, обращаясь к нам на языке, который мы должны сделать своим.