Ужасная гипотеза Стивенсона
СОДЕРЖАНИЕ: Работу над «Странной историей доктора Джекила и мистера Хайда» можно считать одним из удивительных приключений Роберта Луиса Стивенсона (1850–1894). Дело было осенью 1885 года в приморском местечке Борнмут.Михаил Свердлов
Работу над «Странной историей доктора Джекила и мистера Хайда» можно считать одним из удивительных приключений Роберта Луиса Стивенсона (1850–1894). Дело было осенью 1885 года в приморском местечке Борнмут. Писатель приходил в себя после очередного лёгочного кровотечения. Ему настоятельно советовали не разговаривать, воздержаться от сильных эмоций и побольше спать. Во сне и явилась больному идея его будущей повести: призрачные человечки разыграли перед ним сюжет с превращениями. “Кошмарная история!” — воскликнул он, проснувшись, и тут же начал писать. Вдохновение победило болезнь: через несколько недель Стивенсон закончил повесть, принёсшую ему всемирную славу.
“Странная история” Стивенсона начинается как детектив. У читателя создаётся впечатление, что он следит за началом расследования. Иначе к чему такая точность в описаниях, такое внимание к деталям? Точность нужна в разгадывании криминальнойзагадки, где любая деталь может стать ключевой.
В один воскресный день адвокат Аттерсон и его дальний родственник Энфилд случайно заходят на некую тихую улочку. В этом месте читателю лучше быть настороже — слишком уж подробны указания автора: “Через две двери от угла, по левой стороне, если идти к востоку, линия домов нарушалась входом во двор, и как раз там высилось массивное здание”. Какое слово останавливает читателя? “Линия домов нарушалась...” Это “нарушение”, “разрыв” прямой линии неспроста: здесь завязка “странной истории”.
Все дома на этой улице сияют: ставни выкрашены, дверные ручки вычищены до блеска. И вдруг — “слепой лоб грязной стены”, без окон, без звонка или молотка в “тёмных разводах двери”. Читатель догадывается: за этой дверью скрывается какая-то тайна.
История, рассказанная Энфилдом, вызывает то же впечатление контраста, что и описание улицы. Именно на этой улице он увидел, как невысокий мужчина отталкивающей наружности вдруг “хладнокровно наступил на упавшую девочку и даже не обернулся на её громкие стоны”. Когда же Энфилд и родственники девочки потребовали от негодяя компенсацию, тот привёл их именно к этой двери. Оттуда он вынес требуемый чек на немалую сумму, подписанный чужой рукой — рукой человека, хорошо известного своими добрыми делами. Неприглядный дом, омрачающий приветливую улицу. Мерзавец, пользующийся кредитом от имени всеми уважаемого общественного деятеля. Один контраст за другим — и вот уже читатель предчувствует что-то зловещее, скрывающееся за внешним благообразием.
Обратим внимание: как только Энфилд заговаривает о “странной истории” двери, у Аттерсона “слегка меняется голос”. Почему? Потому что джентльмен, подписавший чек, хорошо известен нотариусу: это его клиент и друг доктор Джекил. Имя злодея, наступившего на девочку, также знакомо Аттерсону. Но откуда? Из завещания, что хранится в сейфе у адвоката: всё имущество доктора Джекила в случае смерти или исчезновения последнего переходит “его другу и благодетелю Эдварду Хайду”. Вот где узел, который надо распутать: что связывает почтенного человека с чудовищем в человеческом облике? “Позорная тайна”, “тень какого-то старинного греха”?
Аттерсон начинает вести наблюдения за дверью. Но напрасно он надеется на зрение, напрасно успокаивает себя, будто стоит ему только взглянуть в лицо мистера Хайда — “и тайна рассеется, утратит свою загадочность, как обычно утрачивают загадочность таинственные предметы, если их хорошенько рассмотреть”. Нет, наблюдательность здесь не поможет. Облик Хайда ускользает даже от самого внимательного взгляда.
Аттерсону приходится скорее полагаться на слух: “воцарилась тишина”, “вдруг раздались приближающиеся шаги, необычные и легкие”, “ничьи шаги не привлекали его внимания так резко и властно”, “шаги быстро приближались”. Так прислушиваются к чему-то странному и страшному. Звуки ночных шагов вызывают смутное ощущение опасности, приближающейся беды. Вместо того чтобы привести Аттерсона к разгадке тайны, они уводят его воображение в мир кошмарных сновидений: “Эта фигура... ещё быстрее, ещё стремительнее — с головокружительной быстротой — мелькала в запутанных лабиринтах освещённых фонарями улиц”. Аттерсон не может справиться с этим головокружением, его расследование не находит выхода из этих лабиринтов.
Может быть, настоящее расследование начнётся с убийства? Оно не заставило себя ждать: убит член парламента сэр Денверс Кэрью. Вроде бы всё есть для разворачивания детективной интриги: и показания свидетельницы, и улики, и полицейский инспектор. Но нет главного — вопроса: кто убил? Преступник известен с самого начала: свидетельница узнала мистера Хайда, улики тоже против него. Загадка в другом: убийство кажется немотивированным, беспричинным.
При обыске на квартире Хайда инспектор не упустил ничего: ни горстки пепла, ни обуглившегося корешка зелёной чековой книжки, ни обломка сломанной трости — той самой трости, которая послужила орудием убийства. Сможет ли инспектор решить уравнение, составленное из разбросанных вещей, прочитать разрозненные факты как шифр? Нет, ему не удалось сделать и первого шага — составить объявление с описанием преступника. В образе Хайда было что-то неуловимое, в приметах — призрачное. Более того: совершив преступление, он “словно растаял”. Следствие же запуталось, не успев начаться.
Поведение Джекила ещё менее поддаётся объяснению. С каким чувством он говорит о Хайде? То впадая в отчаянье: “Вы не понимаете, в каком я нахожусь положении. Оно крайне щекотливо, Аттерсон, крайне щекотливо и странно, очень странно”. То впадая в легкомыслие: “Стоит мне захотеть, и я легко и навсегда избавлюсь от мистера Хайда”.
Клятвы Джекила после преступления Хайда искренни: “Даю вам слово чести, что в этом мире я отрёкся от него навсегда”. Но при этом письмо Хайда, которое доктор вручил Аттерсону, подложно: его написал сам Джекил.
После исчезновения Хайда доктор сначала деятелен и бодр, общителен и открыт. Но затем — ещё более замкнут, чем прежде. Вот Аттерсон видит Джекила сидящим у окна и заговаривает с ним. Тот рад другу, но вдруг — лицо доктора искажается, и он исчезает, захлопывая окно.
Чем ближе к развязке, чем больше мы знаем о Джекиле и Хайде — тем загадочнее становится история. Удивительно, но и развязка не проясняет ситуацию. Как-то вечером к Аттерсону является перепуганный дворецкий Джекила — Пул; он просит нотариуса о помощи. Пул утверждает: в доме доктора творится что-то странное. Дворецкий убеждён, что хозяин исчез, что в кабинете доктора скрывается кто-то другой. Аттерсон и Пул взламывают дверь в кабинет и обнаруживают труп Хайда; тот только что покончил жизнь самоубийством.
Но где же сам Джекил? Аттерсон приступает к поискам. Вот он тщательно осматривает кабинет, задерживаясь взглядом на каждой детали: чайник, чайный столик, чайный прибор, кучки белой соли на стеклянных блюдечках, камин, богословский трактат на каминной полке, вращающееся зеркало, конверт, лежащий на столе. Вот он методично обходит все помещения дома и лаборатории: анатомический театр, чуланы, подвал... Пул даже топает по каменным плитам лаборатории: не замуровано ли тело Джекила под этими плитами?
Третья попытка расследования упирается в дверь — ту самую загадочную дверь, только с внутренней стороны. Аттерсон поднимает и рассматривает сломанный ключ, покрытый ржавчиной. Это кажется символичным: не сломан ли ключ к загадке двери? Вот уже и круг замкнулся: в начале истории Аттерсон глядел на дверь снаружи, в конце — глядит на неё изнутри. А задача по-прежнему остаётся неразрешённой. “Я ничего не понимаю”; “У меня голова идёт кругом”, — только и может сказать нотариус. Нет, «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» — не детектив.
Повествование порой напоминает свидетельские показания: в изложении событий автор стремится к точности, в описаниях — чрезвычайно внимателен к деталям. Все эти подробности увидены глазами здравомыслящих людей — Энфилда, Аттерсона, друга Джекила доктора Лэньона. Но ни подробно изложенная хроника событий, ни детальные описания не приближают читателя к разгадке. Зачемжетогдаонинужны?
Чтобы “странная история” показалась читателям достоверной, чтобы он поверил в неё. И при этом — чтобы он ломал голову и сомневался вместе с героями. Автор заставляет читателя до самого конца цепляться за рациональное истолкование невероятных событий, ждать, что всё разрешится самым естественным образом. Но в то же время автор внушает читателю ощущение необъяснимого ужаса.
Какие художественныесредства использует писатель для нагнетания страха? Пейзаж и портрет.
В пейзажных сценах повести последовательно развёрнута метафора “вторжение тьмы”. С самого начала в “туманном лике городской луны” чувствуется смутная угроза. Ожидание чего-то страшного усиливается звуковым лейтмотивом: “глухое рычание Лондона”.
Далее — туман всё наступает и наступает, “проникая даже в дома”. И вот уже Лондон во власти тумана, “распластавшегося над утонувшим городом”. Грань между явью и сном, реальностью и фантастикой стёрта в захваченном туманом городе. Ближе к развязке пейзаж становится всё более “беспросветным” — уже не в городском, а в космическом масштабе. Вот “бледный месяц опрокинулся на спину, словно не выдержав напора ветра”. Ещё час — и “луну затянули тучи, и стало совсем темно”. Мир погрузился во тьму.
Нарастает тревога. Аттерсон теряет свою обычную “устойчивость”. Изменяется до неузнаваемости и Пул, всегда столь солидный и невозмутимый. Лица персонажей отмечены одной печатью: щёки Лэньона утратили румянец, лицо Пула побелело, бледны и Аттерсон с Энфилдом. Это знаки смертельного страха. Перед чем?
Вот что мы узнаём из исповеди Джекила: он обнаружил, что облик человека определяется его духовной сущностью, что телесная оболочка человека находится в полной зависимости от сочетания в нём нравственных элементов — добра и зла. Он стремится разделить телесно-духовное единство личности: чтобы “расселить” доброго и злого “в отдельные тела”. Тогда “дурной близнец пошёл бы своим путём, свободный от высоких стремлений и угрызений совести добродетельного двойника, а тот мог бы спокойно идти своей благой стезёй, творя добро согласно своим наклонностям...” На деле же, когда доктор Джекил находит способ химически воздействовать на свой организм, ему удаётся выделить из себя только чистое зло. Приняв один препарат, он превращается в чудовище, которому даёт имя Хайда; приняв другой, возвращает себе облик и характер Джекила.
Нет, наука не объясняет тайны; в самой научной деятельности доктора скрывается какая-то страшная тайна. Обратим внимание: научное открытие Джекила оказывается сродни магии. По собственному признанию, его исследования тяготеют к “области мистического и трансцендентного”. В поисках связи между телом и духом доктор как будто возвращается к истокам современной науки. Многое в поисках Джекила перекликается с эпохой XVI–XVII веков, когда научный эксперимент был подчас неотделим от тайного, мистического знания. Даже термины, употребляемые доктором, были бы вполне уместны в устах какого-нибудь астролога и алхимика XVI столетия — элементы, эманация.
У Джекила немало общего с Фаустом. Как и чародей XVI века, Джекил соединяет страстное стремление к познанию с “нетерпеливым стремлением к удовольствиям”. Оба — доктора медицины. Творя чудеса при помощи дьявола, Фауст предстаёт в общественном мнении XVI века “гнусным чудовищем и зловонным вместилищем многих бесов”. В душе Джекила, совершившего “необыкновенное, неслыханное открытие”, Лэньон также обнаруживает “бездну гнуснейшей безнравственности”. Об изысканиях Фауста его учёные современники отзывались с резким неодобрением: “Искусство его... дело пустое... легковеснее, чем мыльный пузырь”. Вот и о Джекиле его коллега доктор Лэньон говорит: “увлёкся нелепыми фантазиями”, “сбился с пути — я говорю о пути разума”.
НоестьливсюжетеСтивенсонарешающийэпизодфаустовскойдрамы — договорсдьяволом? Ещё раз проследим за мистером Хайдом. При встрече с ним или при мысли о нём всякий раз поминают чёрта: “держался он хладнокровно, будто сам Сатана”; “из зыбкого смутного тумана... внезапно возник сатанинский образ”.
Стараясь не упоминать имя Хайда, Пул путается в местоимениях — то ли “он” (“he”), то ли “оно” (“it”). Вот и Джекил в своей исповеди говорит о делах Хайда не от первого лица — “я”, а в третьем лице — “он”, при этом называя своего злого двойника “чистым воплощением зла”, “исчадием ада”, “адским духом”.
Аттерсон размышляет: почему лицо Хайда ускользает от описания, не складывается в единый образ; почему один его вид уже вызывает такую ненависть и омерзение? “Тут кроется что-то другое... Что-то совсем другое, но я не знаю, как это определить”. В оригинале эта фраза звучит страшнее и многозначительнее: “There is something more” — тут что-то большее; “if I could find a name for it” — если б я смог найти для этого имя. И вдруг Аттерсона осеняет: “Или всё дело просто в том, что чернота души проглядывает сквозь тленную оболочку и страшно её преображает? Пожалуй, именно так, да-да, мой бедный Гарри Джекил, на лице твоего нового друга явственно видна печать Сатаны”.
Сюжет “продажа души дьяволу” зашифрован в тексте «Странной истории». Попробуем восстановить его. Когда Джекил вплотную подошёл к своему открытию, он встал перед выбором (“у рокового распутья”) — добро или зло, рай или ад. Какие силы вызволит магический препарат из недр души — ангельские или дьявольские?
Дурной исход предопределён. Вроде бы сказано вскользь: “извечное проклятие человечества”, но в этих словах — указание напервородныйгрех.
Уже в самом замысле доктора Джекила — вызов и бунт. Как и Фауст, “захотевший постичь все глубины неба и земли”, Джекил совершает адамов грех — стремится к запретному знанию.
В легенде о Фаусте дьявол воздействовал на душу грешника не только соблазном познания, но и соблазном власти. Вот и Джекил движим не только инстинктом учёного, но и волей к могуществу: прикрывшись личиной Хайда, доктор, уважаемый общественный деятель, сможет грешить свободно и безнаказанно. Соблазн силён: “не устояв перед искушением, я превратился в раба”. В раба — чьего? Кто соблазнитель? То, что неясно в переводе, гораздо яснее в оригинале: “my new power tempted me until I fell in slavery” — новая сила во мне искушала меня, и я попал в рабство. “To fall”, “пасть”, — этим глаголом обозначается грехопадение. Грешник “падает” — попадает в рабство к дьяволу.
Джекил признаётся: “я понял, что стал... рабом таившегося во мне зла”. И вновь перевод не передаёт всего драматизма этой фразы. Обратимсяканглийскомутексту: “I knew myself... sold a slave to my original evil”. Доктор не просто “стал рабом”, а “продал себя в рабство”. И зло, завладевшее учёным, не просто “таилось” в нём. Это “изначальное” зло — соблазнившее не только его, но и Адама (“первородный грех” по-английски — “original sin”). Вот так, намёком, игрой слов, автор даёт понять: воплотив своё открытие, доктор Джекил “отвергдобро”ипродалдушудьяволу.
Фауст гордился тем, что по договору “ему сам дьявол должен покориться”. Джекил столь же самонадеян, полагая, что обладает полной властью над Хайдом, “воплощением чистого зла”. Но вскоре доктору предстоит убедиться: его душа во власти дьявола, и возмездие неизбежно. Однажды утром Джекил обнаруживает, что превратился в Хайда без воздействия препарата — так зло начинает брать верх над доброй волей учёного.
Какое же возмездие ждёт Джекила? Ещё при жизни — ад. В самом начале повести Энфилд пророчески заметил: “В наведении справок есть какой-то привкус Судного дня”.
Пройдёт немного времени — и Судный день настанет для Джекила. За его преступление ему суждено претерпеть поистине адские муки — муки постепенного перерождения, неуклонного превращения в Хайда, “духа ада”.
“Это действительно страшная книга”; “Лучше иметь дело с призраком, упырём или даже вампиром, чем встретиться с мистером Эдвардом Хайдом” — таковы были первые отклики критиков. В чём же суть открытия Джекила, так испугавшего современников Стивенсона?
Вспомним, что Джекил говорит о своих отношениях со злом: “my original evil” — зло, изначально присущее мне. Эксперимент, проведённый доктором над своей душой, показал: зло свойственно человеку, заложено в нём. Более того: в состоянии полной свободы человек более склонен ко злу, чем к добру.
Опыт Джекила как раз и состоит в том, чтобы освободить себя от запретов и сдерживающих механизмов культуры. Что будет, если выпустить человеческие инстинкты на волю, вернуть человека в естественное состояние? Согласно фантастическойгипотезе Стивенсона, человек тогда превратится в чудовище.
В доказательство ужасной гипотезы душа Джекила вывернута наизнанку, его низкие инстинкты даны через увеличительное стекло. Ведь вовсе не из преисподней, а из души самого учёного возник мистер Хайд, в ком обычные людские пороки доведены до своего полного развития, до предела.
Итак, не изобретение магического препарата, а обнаружениевдушечеловекаугрозыродучеловеческому — вот в чём суть открытия доктора Джекила. Дьявол таится в человеке, как джинн в бутылке, — и горе тому, кто освободит его!
Многие современники Стивенсона сетовали на то, что «Странная история» лишена света, лишена надежды. Нотаклиэто?
Зло в повести уравновешено добром. Современники этого не заметили, обманутые первым предложением повести: “Мистер Аттерсон, нотариус, чьё суровое лицо никогда не освещала улыбка, был замкнутым человеком, немногословным и неловким в обществе, сухопарым, пыльным, скучным...” Сосредоточив всё внимание на тайне Джекила и Хайда, упустили из виду Аттерсона. Так и должно быть: зло бросается в глаза и будоражит воображение, а добро творится в тишине — буднично и незаметно.
Присмотримся к Аттерсону. Некоторые привычки нотариуса представляются странными: он любит тонкие вина, а пьет при этом простой джин; любит театр, но запрещает себе туда ходить. Он не ищет приключений и легко мирится с однообразием своей жизни. Он сдержан. “Гм”, — так реагирует он на чрезвычайно важное для него известие. Усмешка его — “скрытая”, в минуту волнения голос его меняется только “слегка”. Такие персонажи как будто обречены на роли второго плана в романах и повестях.
Скучен ли Аттерсон? Нет, он только кажется скучным, потому что не стремится самоутвердиться и выйти на первый план. Его дело в другом — в служении людям. Бесстрастен ли Аттерсон? Он смиряет свои вожделения и страсти, но с тем большим рвением вникает в дела своих друзей и клиентов. Когда от Аттерсона требуется помощь, от его обычной сухости не остаётся и следа: мысль “лихорадочно работает”, воображение творит. Нотариуса мучают беды ближних, волнуют их страхи.
Почему Аттерсон выглядит столь суровым, почему он так строг к себе? Инстинкт добра подсказывает нотариусу, сколь опасно потворствовать своим слабостям и порокам. Он как будто чувствует: в каждом таится дьявол, и в нём тоже. Размеренная жизнь, однообразие привычек и умеренность в удовольствиях — всё это необходимые меры предосторожности. Сдерживать всё личное, эгоистическое в себе и все силы души устремлять ко благу ближних — таков рецепт Аттерсона в его борьбе с дьяволом. Такова антитеза эксперименту Джекила.
Говоря об Аттерсоне, автор скуп на эпитеты. Зато каждый из них важен. Вот доброжелательность нотариуса названа “вселенской”; мы можем уже из этого заключить, сколь многим он помог и готов помочь. Вот его молчание названо “плодоносным”; значит, одно его присутствие “освежает мысли” и лечит души.
Получается, что не всё так мрачно в повести Стивенсона. Аттерсон противостоит тьме, на него вся надежда. Последними словами доктора Джекила становятся слова раскаянья, последним его поступком становится акт доброй воли — завещание на имя Аттерсона. Джекил знает: нотариус употребит завещанное ему состояние на добрые дела.
«Странная история» даёт читателям не только формулу зла. В образе Аттерсона выведена формула добра: строгость к себе, терпимость и благожелательность к другим, помощь нуждающимся в ней.