Скорбь мыслящего интеллигента философская элегия в песенной поэзии Евгения Клячкина

СОДЕРЖАНИЕ: «Скорбь мыслящего интеллигента»: философская элегия в песенной поэзии Евгения Клячкина Ничипоров И. Б. Творческое наследие Евгения Исааковича Клячкина (1934 – 1994) стало неотъемлемой частью бардовской песенно-поэтической культуры. С песнями Клячкин стал выступать с 1961 г., исполняя и собственные произведения (известность приобрели такие его вещи, как Псков, Сигаретой опиши колечко…, Прощание с Родиной), и песни иных бардов – Б.Окуджавы, Ю.Визбора, М.Анчарова, А.Городницкого… В 1964 г. поэт мужественно выступил в поддержку И.Бродского, ряд стихотворений которого получил новую творческую жизнь благодаря клячкинским мелодиям (Пилигримы, Рождественский романс и др.).

«Скорбь мыслящего интеллигента»: философская элегия в песенной поэзии Евгения Клячкина

Ничипоров И. Б.

Творческое наследие Евгения Исааковича Клячкина (1934 – 1994) стало неотъемлемой частью бардовской песенно-поэтической культуры. С песнями Клячкин стал выступать с 1961 г., исполняя и собственные произведения (известность приобрели такие его вещи, как Псков, Сигаретой опиши колечко…, Прощание с Родиной), и песни иных бардов – Б.Окуджавы, Ю.Визбора, М.Анчарова, А.Городницкого… В 1964 г. поэт мужественно выступил в поддержку И.Бродского, ряд стихотворений которого получил новую творческую жизнь благодаря клячкинским мелодиям (Пилигримы, Рождественский романс и др.).

Образный мир и стилистика песен Клячкина сформировались на ленинградской культурной почве, с ее атмосферой сдержанности, дистанционности[1] – на почве, с которой в авторской песне связаны имена Ю.Кукина, А.Городницкого, А.Дольского и др. Представители музыкального мира дали высокую оценку оригинальным мелодическим решениям, композиторской фантазии поэта-певца (А.Шнитке, В.Высоцкий и др.[2] ). Вместе с тем собственно поэтическая сторона творчества Клячкина не получила пока литературоведческого осмысления.

В отличие от преимущественно балладного, многогеройного мира песен В.Высоцкого и А.Галича, сатирически окрашенных произведений Ю.Кима, творческое дарование Клячкина – элегическое, многим созвучное той романтической ветви в авторской песне, которая ассоциируется с творчеством Б.Окуджавы, Ю.Визбора, Н.Матвеевой.

Жанр элегии развивался у Клячкина по целому ряду проблемно-тематических и стилевых направлений: это элегии пейзажные, городские, любовные, гражданские, философские. В грустной, негромкой тональности элегических медитаций раскрылось лирическое я поэта, свойственная его герою скорбь мыслящего интеллигента, обреченного на одиночество и часто на непонимание (А.Городницкий[3] ). Здесь выразилось мироощущение человека одинокого и неприкаянного, откровенного и беззащитно-лиричного… Городского интеллигента, постоянно ощущавшего одиночество и тревогу[4] .

Истоки многих философских элегий Клячкина коренились в его пейзажной лирике. Чаще всего это лирические ноктюрны, где дремлющий ночной мир оттеняет тревожную гамму переживаний героя. Стихотворения Ноктюрн (1969), Бессонница (1976), Размышление в стиле блюз (1978) – это своеобразные элегии-самоисследования[5] , основанные на параллелизме ночного пейзажа и потаенного мира души. Клячкину-лирику близка тютчевская антиномия дня как блестящего покрова мироздания и ночи как воплощения его сокровенных глубин. В Бессоннице ночные мотивы раскрывают зыбкость очертаний реального мира, изображенных здесь в импрессионистической манере: И, в ночь погружены, предметы бестелесны, // лишенные всего, чем их наполнил день. Экзистенциальное напряжение души лирического я обусловлено ощущением утраты привычных дневных ориентиров бытия (И ни в одном из них ты не найдешь опоры), проницаемости внутреннего мира перед лицом космической беспредельности – когда звезда любая – // пронзительный прокол и в небе, и в тебе. Метафорический образный ряд, импрессионистичные ассоциации облекаются Клячкиным в форму непринужденного разговора, беседы, модус которой явился стилеобразующим фактором искусства авторской песни.

Лирический космизм клячкинских элегий соединяет онтологическую тревогу[6] , мучительные сомнения героя в размышлениях о мгновенном и вечном (не верю, что вот он, весь я, // на жесткой этой доске) с поиском опоры в чувстве единения со всем сущим. Это единение в ощущении невозможности самоуспокоения, в драматичном миропереживании:

И верю – я буду весь

в любом, кому станет хуже,

чем мне, лежащему здесь.

Из лабиринтов непознанных загадок ночной Вселенной герой Клячкина прорывается к просветленному ощущению бессмертия души, к редким мгновениям внутреннего покоя, что находит воплощение в скрытой оксюморонности поэтического образа:

и черным воздухом дыша,

я прозреваю эту местность,

и обретает легковесность

моя бессмертная душа.

Различные жанрово-стилевые модификации песенных элегий Клячкина воплотили взыскание лирическим я немеркнущей истины в изменчивом потоке жизни. Примечательна с жанровой точки зрения своеобразная поэтическая дилогия – Молитва (1965) и Антимолитва (1977).

В первом стихотворении молитвенное обращение к Богу выявляет неизбывную антитетичность художественной мысли, самой картины мира, ускользающей от однозначных определений: Длинную, о Господи, память дай // и лиши, о Господи, длинной злобы. Форма молитвенного обращения диалогизирует речевую ткань произведения, с его тревожно-ударными хореическими строками, и становится отражением немолчного внутреннего спора героя с собой, процесса его самопознания в сложном мире межчеловеческих отношений:

Господи, не дай мне забыть друзей.

Радостью, о Господи, можно ранить.

Сам решу я, Господи, что сильней,

ты на их предательства – дай мне память.

А в Антимолитве диалогические потенции художественной мысли заданы эпиграфом из известной философской песни Б.Окуджавы Молитва (1963). Если у Окуджавы раздумья лирического я о себе вливаются в поток интуиций о вечных законах бытия (Пока Земля еще вертится, пока еще ярок свет, // Господи, дай же ты каждому, чего у него нет…), то в центр клячкинской элегии выдвигается образ современной души. И у Окуджавы, и у Клячкина картина мира просквожена тончайшей, местами горестной авторской иронией. В Антимолитве это и острие самоиронии: душа по своей слабости жаждет заглушить в себе способность к саморефлексии, просит у Бога извилин поменьше, чтобы вторые и третьи смыслы // неведомы были мне, и тут же с болью чувствует гибельное следствие такой безмятежности: Спокойствием идиота // я буду вознагражден…. Тревожная нота песенной лирики Клячкина придает новое онтологическое звучание традиционным темам элегической поэзии. Его герой прорывается из удушливой атмосферы застойных лет, делая выбор в пользу нелегкого знания о напастях на человеческую душу и возвращая слушательской аудитории изгнанные из общественного сознания понятия о душе, истине, вечности…

Поиск и открытие истины осуществляются в элегиях Клячкина не в дискурсе обобщенной риторики, но в уязвляющих своей зримостью и конкретностью мгновенных впечатлениях, поворотах жизненного пути лирического я – как в Песне об истинах (1964), Песне покоя (1969), Грустной цыганочке (1978). Элегическое содержание проступает здесь чаще всего в эскизных, но психологически насыщенных сюжетных зарисовках, что привносит в элегию жанровые элементы стихотворной новеллы. В Песне об истинах, очевидно перекликающейся с Песней об истине М.Анчарова (1959), это импрессионистическая цепочка столь любимых Клячкиным путевых образов, являющих драматическую изменчивость ракурсов видения мира, истину, недоступную плоскостному восприятию:

Гудок перережет надвое,

назад поплывет вокзал.

И вдруг ты поймешь – обокраден я.

А кто ж тебя обокрал?!

В груди ворохнется стеклышко –

неровные края…

Так вот ты какая, истина,

единственная моя!

Философская насыщенность мысли сочетается здесь с бытовой простотой и точностью изобразительного ряда, а сама форма обращения к собирательному собеседнику позволяет распознать истоки бытийных прозрений, лежащие в сфере повседневных, знакомых многим впечатлений и психологических состояний. Сплав метафизического масштаба и выпуклой предметной детализации на уровне композиционной организации текста придает авторской мысли афористическую емкость, что особенно важно при учете сценического, публичного исполнения бардовской поэзии:

И ты постигаешь равенство,

что истина – это боль.

И ребра, как мост, расходятся –

корабль прибывает в порт.

В Песне покоя, Грустной цыганочке умиротворенное душевное состояние (Отовсюду я уже приехал, // все билеты я давно купил) по мере развития образного ряда окрашивается в тревожные тона, что передается напряженным интонированием, повторением ключевых строк при исполнении: Ты же, пока живой – кровоточишь. По силе онтологического трагизма, прозрению непрочности мира и экзистенции лирического я элегии Клячкина созвучны порой лермонтовской поэзии:

Что любить, когда кругом – потери!

Остается жить, без веры веря,

что родные люди –

все, кого мы любим,

вечно рядом с нами будут.

От новеллистичной сюжетности диапазон философских элегий Клячкина простирается до обобщающей перспективы видения масштабов человеческого бытия, с чем связано онтологическое звучание одной из ключевых тем элегической поэзии – темы времени.

Примечательна в этом смысле Фантазия до начала (1987). Творческая интуиция поэта прорывается здесь за грани земных сроков человеческой жизни и устремляется в таинственную сферу, что в девять месяцев длинной. Провидение в малой субстанции едва зародившегося живого существа действия высших вселенских сил сообщает образному плану стихотворения космический колорит:

Эпохам диктовались сроки:

Семь дней – на рыб, на птиц – три дня.

И как бы в книге как бы строки –

они составили меня.

Радость от причастности индивидуального мировому целому наполняется в финале клячкинской элегии скорбными тонами, драматичным переживанием рефлектирующей личностью тоски по беспредельному, непреодолимой дисгармонии бытия. Грусть и душевная просветленность в лирике поэта-певца оказываются взаимопроникающими:

И лучшим, чем вот это время,

жизнь – и прекрасна, и нежна,

меня вовек не озарила.

Но я об этом не узнал.

Одной из заветных стала в элегическом мире песенной поэзии Клячкина лирическая тема детства, о которой поэт размышлял не только в самих стихотворениях, но и в развернутых автокомментариях в ходе концертных выступлений. Так, в стихах и песнях Две девочки (1978), Дитя и мать (1979), Детский рисунок (1983) эта тема обретает глубоко интимное и одновременно – обобщающе-философское звучание. В земном и знакомом поэтическая мысль угадывает сокровенное; материнское и детское начала увидены как воплощение высшей красоты вечного обновления всего сущего, а потому в элегиях этого тематического ряда возникают элементы лирического гимна:

И что бы с нею ни случилось,

вдоль жизни долгой! –

уже дарована ей милость

прожить Мадонной.

Счастье прощенья

всем Матерям.

Свет утешенья

тем, кто терял.

Ave Maria!

В песне Две девочки высокая романтика, проявившаяся через лейтмотив полета, перерастает в нелегкую нравственно-философскую рефлексию лирического я о подлинной, подчас трагической цене прожитого. Клячкинский трагизм не столь экспрессивен и обнажен, как в балладах В.Высоцкого или А.Галича, но, окрашенный в мягкие, лирические тона задушевного разговора, он тем не менее беспощадно высвечивает горько-отрезвляющее понимание трепетной хрупкости жизненных ценностей. Этими содержательными гранями обусловлена импрессионистическая, мерцающая фактура поэтической образности:

Две девочки, две дочки, два сияния,

два трепетных, два призрачных крыла

в награду, а скорее – в оправдание

судьба мне, непутевому, дала…

И невдомек летящему, парящему,

какая сила держит на лету.

И только увидав крыло горящее,

ты чуешь под собою пустоту.

Элегические размышления обращены в произведениях барда и на пройденную часть земного пути, сближаясь по звучанию с поздними песнями-воспоминаниями Ю.Визбора, А.Городницкого. В элегии Моим ровесникам (1973), отталкиваясь от текста незатейливого детского стихотворения, поэт рисует многоцветную панораму прожитых лет, где проникновенный лиризм насыщается едва ощутимой самоиронией, а этапы человеческой жизни обретают бытийный смысл, уподобляясь движению далеких и пестрых миров. В стихотворении же Зимний сон (1979) подобная онтологизация лирического переживания связана со сновидческим ракурсом изображения, символикой цветовых образов:

Все белее сон – ни пятнышка кругом, ни тени,

хоть сначала жизнь пиши, а вот и край листа.

Так с чего ж начнем, на белые упав колени,

белою рукой по белым проведя вискам.

Цветовые лейтмотивы сводят воедино макро- и микрокосм жизненного пространства лирического героя (белая дорога – белые виски), а его душевное состояние впитывает в себя дыхание многовековой истории родной земли. И таким образом философская элегия Клячкина обнаруживает точки соприкосновения с его же циклом элегий гражданских (Прощание с Родиной, Тройка, Улица моя и др.):

Легкие штрихи один с одним ложатся рядом:

вот мой дом, семья, а вот они – мои друзья.

Вот страна, вобравшая и боль мою, и радость.

И, конечно, тот, стоящий сбоку – это я.

Своего рода обобщение ключевых мотивов философских элегий Клячкина вырисовывается в одном из последних стихотворений – Холмы (1994), где в предстоянии героя перед молчаливыми тайнами мироздания, в символическом образе пути (Холмы и горы позади // нам обещали спуск в долину), в экспрессивных сочетаниях цветовых пятен[7] (И льют молочный свет шары) – все большую пронзительность обретает тревожный лирический голос, возвещающий о невозможности спасительного покоя на окольных путях жизни и утверждающий тем самым этику духовного стоицизма:

И, хоть в спасительный покой,

срывая путы, рвется тело,

но, как бы тело ни хотело,

ему дороги нет такой.

Наряду с философской, пейзажной – любовная элегия и связанные с ней элементы психологической новеллы занимают весомое место в песенной лирике Клячкина.

Черты обозначенных жанров просматриваются в ранней популярной клячкинской песне Сигаретой опиши колечко… (1964), где сквозь тонкую ткань предметных деталей и ассоциаций намечается пунктирный психологический сюжет, передающий невысказанную драму отношений лирического я с близким адресатом, переживание бытийной хрупкости жизненных ценностей: Что-то, что-то надо поберечь бы, // но не бережем – уж это точно!.

Признаки имплицитного или явного диалога с близким собеседником придают песням Клячкина исповедальное звучание и сюжетную заостренность. В Задумчивой песенке (1965) черты психологической, любовной новеллы приоткрываются в дискретном сюжетном рисунке, пропущенные звенья которого, как и в лирических новеллах ранней А.Ахматовой, являют, в сочетании с элементами прерванного, несостоявшегося диалога с близкой душой, невольные душевные несовпадения героев:

Десять заповедей мне,

А тебе – одна…

Силуэт в седом окне –

Чья же тут вина?!

Спросит: Любите цветы?.

А я люблю траву…

И зачем я с ней на ты?..

И куда зову?

Диалогическая композиция существенна и в позднем стихотворении Встреча (1986), где, как и во многих зрелых стихах-песнях Ю.Визбора, мир интимных переживаний героя включается в напряженный процесс осмысления им пройденного пути. Если в экспозиции стихотворения афористически емкая словесная форма передает концентрат философских раздумий о дорогах жизни (стечение – путей наших пересечение), то последующий разговор с возлюбленной и одновременно – как выясняется в завершающей части произведения – с виденным когда-то краем незабытой Тынды содержит отзвуки давних встреч и переживаний: – Ты нравишься мне. // А вот я уже старый. // – Ты – мальчик навек // с вечно юной гитарой. Взаимопроникновение лирического монолога и диалога сообщает новеллистичному повествованию драматургичную динамику, важную в целом для сценичного по своей природе искусства бардовской поэзии.

Диалогические потенции любовных элегий Клячкина обусловили и актуализацию здесь жанровых примет послания, с характерной для него активностью лирического ты. В песнях Тебе (1984), Тане (1992) вчувствование героя в личностный мир женского образа романтически возвышает конкретные детали внешнего облика героини: Ах, только бы легкие пальцы летали // над сумрачным нашим житьем, // ах, только б незримые дыры латали // волшебные руки ее. Модальность обращения к близкому человеку предопределяет в этих песнях многообразие интонационного рисунка и стиля. Философские раздумья органично входят в атмосферу непринужденного разговора и обретают благодаря этому словесную выразительность: От веры до сомненья путь короче, // намного, ох, короче, чем назад.

Основой образного мира клячкинских любовных элегий становятся нередко и романтические пейзажные зарисовки, и хранимые памятью предметные ассоциации. В Песне прощания (1966) воспоминания о любви косвенно передаются через психологическую ассоциацию с портретно-бытовыми микродеталями (Давай запомним звук соседней двери. // Давай запомним волосы на лбу) – прием, отмеченный исследователями и в психологической лирике Ахматовой [8] . У Клячкина эта предметно-бытовая точность подчеркивает достоверность изображения всего пережитого песенными героями.

В песнях На море (1966), Мокрый вальс (1972), Не уходи (1973) тайна любовной близости персонажей увидена в зеркале импрессионистичных, одушевленных пейзажных образов, на которые экстраполируется лирическое чувство (камни с гладкой, нежной кожею). Уязвимость, хрупкость интимных переживаний переданы здесь в поэтике фрагментарного построения произведений (А ветер… А волны…), в стихии шелестов, полутонов природного мира. В Мокром вальсе психологический сюжет реализуется в антитезе тревожного мерцающего дождя, дождя бессонного, шелестящего в ночи – и голубого пламени надежды, согревающего сердце героя, уставшего от непрочных дверей // у страны доверья. Семантика этих почти персонифицированных образов надежды, доверья имеет здесь явно окуджавские обертоны, выражающие драматичную, тревожную, но необходимую веру в гармоничные основания мира.

Своеобразие стиля любовно-пейзажных элегий Клячкина – в их оригинальном метафорическом строе, импрессионистской ассоциативности, расширяющих сочетаемостные возможности словесных образов. Стихотворение может строиться здесь как синтаксическое целое, по принципу нанизывания ассоциаций, что усиливает интонационное напряжение, как, например, в песне Не уходи (1973), которая основана на образном параллелизме любовных переживаний и динамики природного бытия:

…и старый двор,

пустой и мокрый, на меня глядит в упор

и повторяет наш последний разговор

почти без слов, и тем понятнее укор…

Контуры песенной новеллы подчас врастают у Клячкина и в ткань лирической путевой заметки. В стихотворении В поезде (1979) благодаря взаимоналожению ощущений зыбкости любовных чувств, воспоминаний, подобных едва натянутой нити, и мерцающего в окне вагона ночного пространства – малая сфера личностного бытия становится сопричастной мировой беспредельности: Пространство – вот он, вечный враг двоих, – // страна неверия, снегов и лет.

Клячкинские новеллы тяготеют нередко к широкому – романному – изображению, соответствующему масштабу целой судьбы. В песне Телефон-автомат (1989) лирическое я перевоплощается в роль телефона, становящегося свидетелем событий душевной жизни собеседников. Психологически комментируемое воспроизведение диалогов любящих (рядом боль и надежда, оттуда безмерная жалость, // и над всем – от натяга звенящий, немыслимый страх) осложняется в песне новеллистичным сюжетным поворотом (поломка телефона), а финальная отрывистая ремарка, неожиданно конкретизирующая обстановку действия, добавляет в изображенное принципиально новый смысл, рисуя общение героев на грани небытия: Ленинградская область, платформа Песочная, // институт онкологии, третий этаж. Подобное привнесение принципов новеллистичного сюжетосложения, связанных с перипетиями, неожиданными коллизиями в судьбах героев, резкими концовками, расширяет жанровый диапазон клячкинской лирики, оттеняет ее тревожную окрашенность.

Примечательный жанровый синтез осуществлен в песне Возвращение (1974). Это и взволнованное лирическое послание матери, и в то же время диалог с ней (Да-да, конечно, – это все война), и песня-воспоминание, построенная на кинематографическом совмещении кадров настоящего и блокадного прошлого, и точная до подробностей бытовая зарисовка отчего дома, и элегическое раздумье о прожитом, запечатленное в деталях-лейтмотивах:

Вечерний город зажигает свет.

Блокадный мальчик смотрит из окна.

В моей руке любительский портрет

И год на нем, когда была война…

Таким образом, философские элегии, любовная лирика и психологическая новеллистика явились художественной сердцевиной песенно-поэтического мира Клячкина. В их негромком и в то же время внутренне напряженном, пронзительном звучании, импрессионистических штрихах и ассоциативных образных сцеплениях, передающих драматичную изменчивость мира и души, во взаимопроникновении лиризма и тончайшей иронии, не оставляющей места для самоуспокаивающих иллюзий, – раскрылась ищущая, тревожная личность грустного лирического романтика [9] , интеллигента, адресующего песенное слово мыслящей, пробуждающейся от духовного анабиоза аудитории.

При очевидном созвучии романтическому направлению в бардовской поэзии, явление Е.Клячкина все же остается уникальным – глубоко тревожной, онтологически насыщенной философской и любовной лирикой, а также пересекающейся с ней песенной новеллистикой с ее динамичным сюжетным рисунком, глубиной подтекста, выходами на романный уровень художественного обобщения.

Список литературы

1.Новиков Вл.И. // Цит.по: Клячкин Е.И. Осенний романс: Стихи. Песни. Проза. Ноты. М., 2003. С.30. Далее поэтические тексты Е.Клячкина приведены по этому изданию.

2. См.: Клячкин Е.И. Указ.соч.С.52, 68.

3. Там же. С.164.

4. Там же.С.283-284.

5. Фризман Л.Г. Жизнь лирического жанра. Русская элегия от Сумарокова до Некрасова. М.,1973. С.141.

6. См. суждение В.Мозгового о тревожной лирике Е.Клячкина: Клячкин Е.И. Указ.соч. С.287.

7. Добровольский В. // Клячкин Е.И. Указ.соч.С.124.

8. Кихней Л.Г. Поэзия Анны Ахматовой. Тайны ремесла. М.,1997.С.29.

9. Ким Ю. Лирический романтик // Клячкин Е.И. Указ. соч. С.5-6.

Скачать архив с текстом документа